Письма

На моем длинном веку много я прожил теорий, политических направлений;

не верил тогда, не верю и теперь принципу национальностей,

зная, что конечная национальность одна это – человечество.

Из письма Нестора Кукольника

 

1.

К М.Н. Загоскину

 (С.-Петербург, 1841г.)

Конечно, вы – москвич, достойнейший Михайло Николаевич (Михаил Николаевич Загоскин (1789-1852), писатель – прим.), но «Москвитянин» на вас не похож; этот журнал – что-то вроде деревянных шаров, бросаемых палкой медвежьими лапами, отнюдь не ядро, брошенное из меткой пушки: все мишины ухватки, — и потому мне, право, жаль было видеть вас в компании, тем более жаль, что мы ожидали, что вы украсите наш журнал («Русский Вестник», в редакции которого Кукольник принимал участие – прим.) вашим неоцененным пером. Но увы! Сего не случилось, но мы не теряем надежды. Бог с ними! Зависти у нас нет! Почему же и беднякам не бросить чего-нибудь! Им это нужно, необходимо, иначе погибнут, яко разносчики ветошек; но не забывайте и нас! Право, при случае пришлите в наш «Русский Вестник» несколько строчек. Сраму не будет. Между тем едут к вам наши любезные и любимые артисты гг. Петровы. Я и не думаю рекомендовать их в ваше расположение (я уверен, что они в этом и нуждаться не могут, — вы их оцените), но воспользовался этим случаем, чтобы просить у вас совета: может ли быть на московской сцене представлена трагедия моя «Князь Холмский», напечатанная в «Библиотеке (для чтения») на декабрь месяц и пропущенная театральной цензурой, — и, если может, то на каких основаниях (В то время Загоскин был директором московских театров – прим.). Увертюра, антракт и три песни написаны М.И. Глинкой.

Я препроводил бы их к вам по востребованию. Вы крайне меня обяжете, если через Петровых, а еще скорее, через почту, уведомите меня о вашем решении. В Петербурге мы станем ее немедленно ставить. Именем старой нашей приязни я решился вас беспокоить и о «Русском Вестнике», и о моей драме.

Любите и жалуйте меня по-прежнему. Весь ваш

Н.Кукольник.

 2.

К О.И. Сенковскому

(Павловск, 1842г.)

Слово мое исполнено, достойнейший Осип Иванович (Осип Иванович Сенковский (1800-1858) – известный писатель, издатель журнала «Библиотека для чтения» — прим.)! Первая часть отослана, вторая уже далеко за половину. Велите печатать, как можно потеснее. Вы разрешили меня до 13 листов, может быть, выйдет больше: до 15 листов. Но если это составит какой-либо расчет, то я готов ограничиться платою за 12 только листов, потому что моя вина, что вышло больше. Впрочем, предоставляю все это на ваше благорассуждение, а только прошу о следующем:

I. Из этой повести (Повесть Кукольника «Дурочка Луиза»» – прим.) обратить в погашение числящегося на мне долга -3½ листа, что составит половину моего долгу, а остальной долг погашу при следующей повести (В верхней части печатаемого письма рукою Сенковского написано: «Н.В. дано тысяча рублей асс. в июне 1842 г. – прим.); если же заблагорассудите принять от меня повесть в наличности и считать все листы ее действительными, в таком случае излишек, какой окажется противу 12 листов, можно обратить в погашение долгу за Эвелину (Роман Кукольника «Эвелина де Вальероль» был напечатан в 1841 г. в «Библиотеке для чтения» — прим.) и за 500 р., мною полученных в прошлом году.

II.  Вторую дату просил я на 15 число, но как по обстоятельствам я должен быть в городе 13-го, т. е. в субботу, а денег нема, то нельзя-ли эту дату в 500 р. ускорить только двумя днями и дать предписание кому следует, а мне извещение, где обрету искомое?

Третья же дата – на остальное, что за Дурочку причтется, да останется по-прежнему на 15 июля. Обо всем этом прошу разрешения, понеже все мое обеспечение на этом основано.

III. Приказать кому следует сообщить корректору, понеже есть мелкие ошибки, ради неполученных справок, неисправленные.

IV. Любить и жаловать меня по-прежнему, чем я крайне дорожу ибо люблю вас душевно.

V. Отняли вы «Марию Стюарт», мою расписку? – Беспокойно.

VI. или, лучше сказать, NB: «Дурочка Луиза» такого содержания, что несмотря на все мое желание, она с трудом местится и в настоящий объем. Вторую часть можно развить в 10 печатных листов и с ущербом сюжета сжать в семь, как ныне предположено. Тогда бы можно разделить ее на 3 части; вы бы выиграли нумер, а уж я – и говорить нечего – выиграл бы во всех отношениях. Но сия NB требует самого скорейшего разрешения, понеже я именно в тех местах романа, где должно решиться на то, или на другое. Я уже было хотел «Дурочку» отложить, а приняться за другое, но близость срока заставила вспомнить о моей аккуратности и поддержать слово.

VII. Здравия и всякого благополучия вам, купно с супругою, милостивою государынею Аделаидой Александровной искренно желает истинно вам преданный Нестор.

К сему присоединяю и желание хорошей погоды, понеже зубы разыгрывают симфонию, писанную сумасшедшим. У зубов есть своя проклятая гамма, которой не выдерживает никакая на свете голова, не только сколько-нибудь европейская.

3.

К П.Г. Волкову

(1842)

Любезный Платон Григорьевич (Платон Григорьевич Волков, сотрудник «Сев. Меркурия», «Библиотеки для чтения» и др. журналов – прим.)! Будешь смеяться, но мне совсем не до смеха. Дела наши в отчаянном положении, и я должен отправить в Вильну брата (Платона – прим.), иначе беда, да и полно: конечное разорение. Для сего имею крайнюю нужду в тысяче медной рублей; не можешь ли ты меня ссудить оными с обеспечением верным, на честном моем слове основанном, что таковая сумма вознаградится или воротится тебе за повесть мою, коей никак менее 6 листов по плану быть не предстоит, следственно, сумма за оную превышает просимую.

Да не смущается сердце твое таким неожиданным сюрпризом; а дабы утвердить всякую безопасность, то на случай смерти моей или болезни, сложу в руки твои, яко залог, одиннадцать песен «Марии Стюарт», которая по домашней оценке стоит вчетверо, и в случае моей несостоятельности да заменит обещанную повесть.

Есмь и пребуду всегда твой Нестор.

На обороте: Платону Григорьевичу Волкову Нестор Васильевич Кукольник здравия, долголетия и всякого блага желает.

 4.

К П. А. Пузыревскому

С.-Петербург. Сочельник (24 декабря 1853 г.)

Любезный друг Тоша! С тех пор как ты уехал, много у нас произошло нового большею частью приятного; но стану рассказывать в порядке. Во-первых, мы поскучали за вами порядочно. День именин твоих, ознаменованный великолепным синопским делом, мы провели не без грусти; но скоро победы наши доставили приятное развлечение.

Туркоманы все врут. Я собираю для тебя все реляции и отправляю их вместе с книжками, которые могут быть для тебя интересны. Между побед я продолжал заниматься и мирной военщиной, пахотными солдатами, как вдруг… внушается мне мысль, что было бы не дурно отпраздновать Синопскую победу с театра. Это было 3-го декабря, а 6-го я представил графу Орлову план, а 7-го на авось начал писать драмочку на эту тему, 13-го кончил, 14-го представил, а 18-го приказано было ее поставить на сцене, но как декорации и вообще постановка нелегка, то я думаю, она поспеет не раньше, как в первых числах января. Пьеска, как уверяют другие, очень не дурна. Она уже набрана и к представлению будет отпечатана, почему ты ее и получишь вместе с реляциями; но эта Синопская штука повредила моей «Маркитантке» (Драма Н. Кукольника – прим.), так что последняя идет не раньше 15-го января. – Ну да куда ни шло; одно другим вознаградится.

Гораздо интереснее другой сюрприз, застигший меня в самое то время, когда я оканчивал пьесу. Бух, как снег на голову, приказание отправиться немедленно в Воронеж, а потом на Дон и т.д., по-прежнему, т.е. месяцев на 11 или 10; главное-то в немедленном. Я выкрутился, но все-таки (уезжаю) после 15-го января; а потому и прошу тебя писать ко мне в Воронеж, где я пробуду до 1-го марта, а после 1-го марта, в Новочеркасск и лучше через Одессу, впредь до уведомления. Летом я буду и на Черном море, и обниму героев синопских. В таких попытках, сам можешь представить, немного может быть нового. Что же тебе еще сказать? —  Видели «Adrienne Lecouvreur» (Заглавную роль в этой драме Скриба в сезоне 1853-54 г. на петербургской сцене исполняла известная французская актриса Рашель – прим.) — чудесно хороша! Третьего дня шел «Костров» («Ермил Иванович Костров» драма Кукольника в 5 актах в стихах – прим.) Жулева играла Людмилу лучше Самойловой, а Григорьев генерала – весьма хорошо, даже больше; вообще пьеса шла так, что лучше и желать нельзя. В бенефис Григорьева играли моего «Лейзевица» («Иоанн-Антон Лейзевиц» драма. фантазия Кукольника в 5 актах – прим.), и хоть драма вышла разорванная, как и ожидать следовало, но, право, не дурно. Таким образом этот сезон на сцене все буду я да я, а что в том толку? Но… цыплят по осени считают!

 5.

К П.А. Пузыревскому

С.-Петербург, 18-го января 1854 г.

Спасибо тебе, душа моя, за все, а уж пуще всего за регулярную корреспонденцию. Мы читаем письма твои с жадностью и радуемся за вас. – У нас много нового, о чем я частью писал тебе. Синопское сражение (Имеется ввиду драма Кукольника «Морской праздник в Севастополе» — прим.) 6-го явилось свету и, несмотря на то, что разыграно очень плохо, привлекает публику страшно, так что вот уже 18-е число и 11-е представление, а публика ломится, и ложи можно доставать только по протекции. – Небывалый эффект! Публика чрезвычайно довольна. Чего же казалось бы больше? Но увы, высшим опять не угодил и опять к честному, совестливому труду то же убийственное невнимание; что делать! Я прав и чист перед Богом и Государем и отечеством. Не первая неудача, пора привыкнуть и надеяться на справедливость Божию, нелицеприятную, всевидящую. – Естественно, что я потерял всякую охоту к театру. В понедельник 25-го идет моя «Маркитантка». Поверишь ли, другие мне не верят, но ты поверишь, что я искренно желал бы не видать этого первого представления, вовсе не пускать милого детища на сцену, которое во всяком случае будет последнее. «Азовское сидение» (Историческое сказание Н.Кукольника в 5 актах и 9 картинах – прим.) я переделываю в драматический роман, а новых пьес не пишу вовсе. Театральная слава имеет много соблазна, да жаль, что фальшивого. Все вызовы и рукоплескания, право, не вознаградят за все неприятности, обильно доставляемые самолюбием и бесталанностью артистов и экономическими распоряжениями дирекции, а материальные выгоды напоминают пьесу: «Много шуму из-за пустяков». – Как ты думаешь: 10 полных сборов с «Маркитантки» (полных!) – что принесут? – 500 рублей! Стоило носить ее во чреве целый год, родить и после родов страдать четыре месяца и потерять их для жизни и для литературы невозвратно. И еще в довершение нести какую-то опалу, ничем не заслуженную, оскорбительную и для личности и для искусства. Мне за себя не жаль; я давно убедился в том, что такое свет этот, и это убеждение подкинуло моему Кострову (Драма Н. Кукольника «Ермил Иванович Костров» — прим.), помнишь ли, стихи:

«Уж это участь наша – всем служить,

Всех утешать, самим – страдать безмолвно».

Я и к последнему уже привык, освоился, так что будто у меня на сердце мозоли, но бедная моя жена больно ревнива к справедливости, верит, что она должна быть возможна в человечестве, и мучится так, что мне жаль ее. Я взял бы из света все десять томов моих сочинений назад, лишь бы видеть ее покойною и здоровою. Вся надежда на скорый отъезд, авось, в степях отдохнет сердце. Вот, душа моя, какие бедствия иногда проистекают из самых чистых и благородных источников. Вот и я тебе пригодился в профессора: учись теперь и покоряйся Промыслу. Ты не можешь представить себе, что за прелесть чистая совесть! Как ни велико оскорбительное невнимание, а мне только грустно за жену. Ей Богу, отдал бы все, чтобы она у меня выздоровела и повеселела.

Мы уезжаем 26-го, во вторник, чтобы не успеть слышать толков про «Маркитантку», про этот прощальный мой театральный концерт. Пиши к нам в Воронеж. В Воронеж пиши только одно письмо, а потом в Новочеркасск. Может быть, будем и в Крыму. – Новостей у нас на алтын нет никаких. Политики, ты знаешь, я не жалую. Не мое дело, а свет – мой свет – слишком тесный кружок добрых друзей, которые все те же, все также любят нас и все по-прежнему тебя помнят и тебе кланяются! Живите, наслаждайтесь жизнью и беседою с природой. Мушка (Так Нестор Васильевич называл свою жену – прим.) тоже хочет с нею вступить в теснейшее знакомство и на юг собирается с сеткою, булавкою, и эфиром набрать для тебя целую армию красивых насекомых. Я очень рад. Всякое развлечение ее для меня священно.

 6.

К П.А. Пузыревскому

Воронеж, 22-го февраля 1854г.

Письмо ваше, любезные друзья, мы получили в Артамоновской столице весьма исправно. Столица, вероятно, помня об Артамонове, потщилась принять нас великолепно и торжественно. Вот уже 17-ть  дней мы тут и успокоились только сегодня, т.е. в первый день поста; писал я к тебе 12-го февраля, а 13-го слушал удивительных Голицынских певчих; 14-го приехали Киреевы-Черкасские, проездом из Питера, остановились у нас, потому что мы (не шути с нами!) остановились в Palazzo Zanino Strada Moscovita, т.е. в Занинской гостинице, где у нас вон какая квартирища.

  1. Зал или манеж (как угодно).
  2. Кабинет или гостиная по-петербургски.
  3. Домашняя столовая. Запросто.
  4. Спальня.
  5. Прихожая.

Квартира эта тем прелестнее, что даром — на счет столицы.

Вечером того же дня вся компания была в театре, который, как прилично Артамоновской столице, весьма недурен: и помещение и актеры. Играли «Граф Эссекс» (Трагедия «Елизавета и граф Эссекс» была переведена с немецкого В.А. Каратыгиным – прим.), пьесу, которую первый раз давали в Берлине по случаю крестин покойного прусского короля. 15-го по утру вся компания призвана была на опыте убедиться, что нет более на свете ухабов – изобретение гениальное! Вообрази себе самый большой ухаб, чего больше не бывает, в 2 сажени, а в санях девять аршин, и эта машина торжественно переплывает через этот ад российских коммуникаций; опыт был самый удачный. Потом вся компания отправилась паки в театр, а после театра на бал к Василию Ивановичу Веретенникову (Воронежский купец-коннозаводчик – прим.). Помнишь ли ты этого князя Урюпинского; он был у нас в Питере. Бал был великолепный: конфеты от Одноушинского, вино Соболевское из Ярославля, свечи чуть не в бутылках, а мебель с переломанными пружинами и в дырьях, зияющих мочалой; а люди достаточные, даже богатые. 16-го мы с Киреевым ходили на репетицию «Денщика», который ввечеру и дан был для Воронежа даже чересчур хорошо. Извините, Александр Михайлович! 17-го мы получили всерадостнейшее ваше письмо и отправились в концерт певчих Голицына (Князь Юрий Николаевич Голицын (1823-1872), тамбовский губернский предводитель дворянства, был большой музыкант и в Воронеже содержал образцовую капеллу – прим.) в пользу синопских раненых; пели истинно чудесно. Обедали у Рукавишникова, и этого, чай помнишь. Тут, наоборот, — все отлично хорошо; туда же приехал и Голицын, а после обеда притащил своих певчих, и делали репетицию обедни, которую заутра 18-го числа и отпели в церкви здешнего кадетского корпуса. Ввечеру – на вечере у Клочковых (Михаил Клочков, воронежский купец-благотворитель – прим.); тут было нечто среднее; а оттуда в клуб, где были и дамы. Это у них чудесное заведение, что по четвергам в клуб съезжаются и дамы, и пляшут, и играют. 19-го паки все в театре; 20-го на блистательном балу у генерала Арнольди (Петр Арнольди, генерал-майор, управляющий воронежской комиссариат. комиссией – прим.), а 21-го в воскресенье на пикнике в дворянском собрании, где я обедал, а Мушка приехала ввечеру. Так посуди же сам, какова Артамоновская столица! Просто чудеса! Одно только жаль, что писать более нечего. Мы, слава Богу, здоровы, чего и вам желает вас искренно и много любящий Нестор.

7.

К П.А. Пузыревскому

Воронеж, 12-го марта 1854 г.

Любезный Тоша! Пишу наугад; не знаю, застанет ли письмо наше вас в Неаполе; думаю, что вы уже передвинулись в Германию, где ведете себя осторожно, осмотрительно, не вдаетесь в политику, уклоняетесь от митингов и демагогов, ими же исполнена Европа. К вам не доходят настоящие, правдивые известия, и русские души ваши могут предаться напрасному унынию; но, с другой стороны, вы уже, я думаю, привыкли читать иностранные известия с изнанки и догадываетесь, где настоящий смысл. Никогда еще Россия так величественно и так благородно не стояла над ослепленной Европой; никогда она не была оскорблена так подло и бесчестно, — и суд Божий – несомненный! Надо вам сказать, что ни один царь, ни даже Петр, ни Екатерина, ни Александр не стояли так высоко, как Николай! Во всей России нет ни одного голоса не за него. Вы не можете себе представить того одушевления, которым все губернии исполнены. Жертвуют уже не то, что деньги, а целыми полками, частные люди целыми состояниями. Право, страшно, только уже не за Россию. Я радуюсь, что служба толкнула меня поближе к театру войны. Еду любоваться нашими победами; так велика в этом уверенность не моя, а всей России.

 8.

К П.А. Пузыревскому

Новочеркасск, 5-го июля 1854 г.

Любезный Тоша! Еду из Черкасска обратным путем в Керчь к Хомутову (Михаил Хомутов (1795-1864), генерал от кавалерии, наказной атаман Войска Донского, впоследствии член Государственного Совета – прим.), главнокомандующему Таманским и Керченским полуостровами, где каждый день ожидают и не дождутся французов и англичан. Война томительная для души, потому что не освежается подвигами, на которые все русские армии готовы. Шельмы! Как будто знают наш дух и не лезут. Но ведь придется же где-нибудь высунуть и разбить нос. Только того и ждем. Всему помещаемому в иностранных газетах – гуртом не верь. Мы стоим грозно, бодро и покойно противу всей западной бури. Будь врагов еще больше, не дрогнем. Мы знаем, что они пишут ежедневно ужасные нелепости, но ведь история разберет и, конечно, нынешнюю войну назовет «турецкой войной России с морскими разбойниками». От истории не уйдут…

По случаю назначения Николая Николаевича (Анненкова) новороссийским генерал-губернатором, мы то и дело делаем проекты переселения в Одессу с тем, чтобы со временем перетащить и тебя на юг, если того захочешь. Вот тебе вкратце все, что мне на мысль пришло и показалось интересным. Немного, но у меня голова кругом, ибо сегодня выезжаю.

 9.

К П.А. Пузыревскому

Новочеркасск, 24-го ноября 1854 г.

Любезные друзья!  очень понятно, что вы не получаете моих писем, потому что благодаря вашей аккуратности адресы выставляете ad libitum, когда вам понравится; таким образом я пустил не одно письмо на авось и рад сердечно, что хоть теперь письмо мое вас захватит. Вы не забудете, что почта идет почти месяц, так, например, письмо, пущенное вами от 26-го октября, получено мною 24-го ноября. Сосчитайте! Следственно, пока сегодняшнее от 24-го ноября до вас доедет, у вас уже будет 1855 год. Вот почему следует писать чаще и с точностью выставлять адреса и всегда иметь в виду, что для получения ответа надо полных два месяца.

Душевно рад, что вы попали в такую многоумную трущобу: набирайтесь ума-разума. Ты уж, как там хочешь, Тоша, а изволь во Фрейберге с докладностью разведать обо всех подробностях сотворения мира (П. А. Пузыревский усердно занимался во Фрейберге геологией – прим.) и сообщить мне, потому что мне ужасно любопытно знать, как это грандиозное событие произошло.

Я писал вам, и, конечно, вы не получили письма, о бывшем со мною забавном случае, т.е. о том, как я сломал себе ногу немного повыше подъема, как страдаю уже третий месяц на исходе; кость срослась, но финальные фазы этих болезней гораздо скучнее самой темы. Отеки, расчесы, жилы, — все эти инструменты, точно музыка Берлиоза, неистово разыгрывают такую глупую симфонию, что из рук вон.

Дела политические ужасно надоели. Англо-французы сидят в Балаклаве и тают перед лицом огня севастопольского. Когда это кончится – Господь ведает. Жду с нетерпением английского парламента; неужели он не вздует министров за их глупости? Не знаю, насколько они правы в общей английской цели – опутать свет коммерческими сетями и держать его в этом неводе живым, чтобы с живого вытапливать жир огнем необходимости; но меры их заслуживают порицания и обнаруживают заносчивую неспособность и только. Франция – старинная кокетка, дура, которая очень похожа на царицу нашей петербургской Мушки (?), когда с такой рассчитанной грацией, раскидывала греческие свои руки, чтобы поразить тебя, Кульмера, Артамонова, все равно кого, лишь бы поразить. Вот и поразила: вши едят, корабликов больше 10-ти 2-го ноября буря унесла, думаю, как бы уйти, чтоб и самих не поразили, да видишь, какой-то Бонапарт не велит. Этот мещанин во дворянстве хочет же доказать свету, что он не Богатонов (Герой пьес М.Н. Загоскина – прим.), а французы челядь. И бедняги перегибнут, как мухи. Словом, скучно, тяжело и грустно; человечество жаль. Падают не сотни, не десятки, а десятки тысяч, а итог превзойдет сотню тысяч. И за что? За то, что Богатонов, сидя на чужом мешке, хочет доказать, что он не Богатонов, а Шереметев. Ну, да черт их побери, что несомненно и случится, а вы будете здоровы и не забывайте нас в Новочеркасске.

Ваш Нестор iure, nomine et amore.

 10.

К М.И. Глинке

(1856 года).

Дорогой, драгоценнейший, Миша! Письмо твое с зеркальным вальсом (Глинка в своем письме Кукольнику писал: «посылаю вальс моего изделия; он звучит зело недурно и на выворот, сиречь, в зеркале», поэтому Н.В. и назвал вальс «Зеркальным» — прим.) из Берлина с душевною радостью получил и, чтобы показать, как я люблю и ценю тебя, то можешь заключить из того, что я твой милый лоскуток наклеил на дебелый лист и положил жене в альбом, да не погибнет, а прозябнет и принесет плод.

Завидую тебе, что ты уже в Берлине, не видишь, не слышишь всех глупостей, ими же так изобилует земля русская. Удастся ли мне вырваться хоть на год, не знаю, но употреблю к тому все меры, чтобы в апреле с Амалией под руку отправиться в Вильно к брату, оттуда в Кенигсберг, Берлин (в мае), Дрезден, Мариенбад (июнь). Выполоскав там кишки, пущусь все более и более на юг до Сицилии, а оттуда вспять на Париж и Лондон, а оттуда опять вспять на Гамбург и через среднюю Германию опять в Мариенбад для второго полоскания. Вот мой план, но homo proponit, Deus disponit (Человек предполагает, а Бог располагает (лат.) – прим.), а у нас, кроме Деуса, есть еще Деи, от них же зависят все средства, все судьбы служебного человека. Мечтать позволено даже и в наши лета, а потому мечтаю дальше. Возвратясь из-за границы, я получаю важное место без права голоса и до последнего часу играю в молчанку, предаваясь вполне тайным беседам с Музами, и всеми девятью. Тогда бы и не в шутку пожил на этом свете. Частью я это уже испытываю и теперь, благодаря весьма счастливой идеи писать для себя. Я выдумал громадное полотно во 150 лет длиною и неопределенной ширины. Загрунтую все, поставлю и все группы и буду себе заниматься отделкой того или другого субъекта, как и когда понравится. Это решительно энциклопедический роман. Загрунтовано и группы расставлены уже на пространстве 50 лет. Измеряя типографически, написано около 35 печатных листов. То есть я тебе говорю, чудо, как весело. С какою гордостью буду смотреть теперь на журналистов. Врете, собаки! теперь не укусите! Ухитрился, истинно ухитрился! Одно досадно: зачем мысли писал для себя, натурально включая в это себя и коротких людей, не пришла мне в голову до издания Тасса! У! какой бы был я теперь барин. Ну, да лучше поздно, чем никогда. Я мало считаю нынешних господ, но жиденько Рапопорт (Маврикий Якимович Рапопорт (1824-1884) – музыкант, театральный рецензент, издававший «Музыкальный и Театральный Вестник» — прим.) посылает на меня листки своего «Театрального и Музыкального (Серова) Вестника». Презабавно смотреть на петушьи драки какого-то Серого с Ростиславом (Псевдоним театрального и музыкального рецензента и беллетриста гр. Ф.М. Толстого. Речь идет о полемике между этими тремя лицами на страницах тогдашних газет – прим.),  Улыбышевим, решительно со всеми, кто смеет писать о музыке, рубить с плеча, и попадает, и дает промахи, но я тебе говорю, это так забавно, что мочи нет. Тут только поймешь все унижение, в какое ставит себя человек, ищущий известности. Фу, какой кабак!

Нового пропасть, но все такое, что ни тебя, ни меня не порадует. Одна приятная новость, что мы собираемся на зиму в Петербург, чтобы опять собираться за границу. Я уверен, что ты будешь писать мне. Я выставил и на твоем и на своем письме №1 для учета. Ко мне пиши уже в Петербург, как раз поспеет к моему приезду. Амалия тебе от души кланяется и с нетерпением ожидает встречи с тобой за границей.

Всей душой твой неизменный друг Н. Кукольник.

11.

К П.А. Пузыревскому

Интерлакен, 2-го июня 1857 г.

 

Вот мы где! то есть, извольте видеть, поверяя с картинкой (В верхней части листка литографированный вид Интерлакена – прим.) местность, кажется, что мы здесь; но этой белолицей красавицы, знаменитой швейцарской девы, мы в продолжение трех суток еще не видали. Уж это, видно, принадлежность всех старых дев – кокетничать и стараться скрывать свои устарелые прелести. Наконец, сегодня встаю в 5 час. утра, подхожу к окну: предо мной девственница в своем отвечном дезабилье, в белом саване, прикрывающем горбы ее старого, разрушающегося хребта. Две грустные истины подтверждает и эта девственница-старуха: все на свете живет, даже горы, и все, даже горы, разрушается; человек плешивеет с летами, — и горы рассыпаются с темени, и на голове Jungfrau вы видите основание первобытной ее конической прически, а теперь барышни, хоть и девственницы, а все-таки с расстроенной головой. Но таково свойство истинной красоты, и теперь она все еще прекрасна. Благородные черты лица никогда не надоедают; так и эти горы, так и вся Швейцария чудная, бесконечно разнообразная, неисчерпаемо обильная великолепными видами. Германия по частям недурна; во многих местах весело, но восторга не возбуждает, а часто и больно грустна и уныла, как, например, Мюнхен; но Гельвеция – это чисто картинная галерея, сложенная из миллионов самых блистательных картин, из коих каждая лучше всех каналов и Клод Лореней. Тут только видишь ничтожность искусства и понимаешь задушевную муку Сильвестра Щедрина (Сильвестр Федосеевич Щедрин (1791-1830) художник-пейзажист – прим.), который, без шуток, чуть не плакал, что ему на всю жизнь не удалось кончить ни одной картины. Путешествие наше до Интерлакена было самое удачное. Выбравшись из каменисто-пыльного Мюнхена, мы понеслись в Швейцарию. За Кемптеном издали приветствовали нас высоты…………(неразборчиво – прим.) снежного хребта; но их скоро закрыли Баварские пригорки, окружающие Констанцкое озеро – Boden Sea.

В живописнейшем местечке Линдау мы опять их увидели во всей полноте; тут простились с Баварией и на пароход “Bodan” понеслись в Швейцарию. Проводники See Saplan и Сентис со свитой нас не оставляли, пугая воображение страшными провалами, ледниками и всеми ужасами, которыми сопровождаются все дороги через горы. Но как приятно мы были обмануты! В Романс-Горне мы сели на железную дорогу, в светлый просторный вагон, так что все стороны можно было – и было что – видеть: живописнейший сад, не край! Пяди земли нет без древа! Великаны, пугавшие нас своими седыми, разбитыми балками, отошли вдаль и исчезли; нас окружили веселые зеленеющие пригорки; Швейцария зимой – это праздник земной планеты. Земля волнуется, резвится, шалит, как ребенок, то взбежит к небу, то раскинется роскошной долиной, то прыгает с холма на холм, всегда в вечных цветах и свежей могучей зелени… И, ведь, это не пять, не десять верст, а до самого Цюриха, а от Цюриха – до Берна, от Берна – до Туна, а от Туна – до Интерлакена, а оттуда вероятно, дальше, кругом снежной цепи бесполезных болванов, достойных любимцев недостойных англичан. Пусть дурачье там скользят и мерзнут (а, может быть, и я побываю там для комплекта); с меня довольно моей любезной Швейцарии. Больше других мест мне понравился Цюрих, с такою любовью, с такою нежностью живописно обнимающий свою красоту, свое очаровательное озеро! Ну так бы тут и остался! Только в Швейцарии можно понять швейцарскую болезнь – тоску по родине: что увидит бедный швейцарец в других краях?.. Все покажется ему плоским, как в самом деле и есть, и он свою альпийскую бедность, конечно, предпочтет всем богатствам и частям плоской Европы… Деревушка Interlaken более 30 лет как вошла в славу своим приятно мягким климатом и возможностью делать отсюда интересные поездки во все стороны, не говоря уже о восхитительном первоклассно величественном положении между двух озер, между двух хребтов гор, на двух весьма порядочных реках. Теперь это – целая колония великолепнейших гостиниц–пансионов. Мы тоже на полном пансионе. Утром нас поят кофеем и чаем сколько душе угодно; в час глотаем семь вкусных яств, в 8 часов подают опять чай, холодный ростбиф, ветчину, сыр, масло, мед… .Четыре комнаты, у каждого своя, и сверх того – кают-компания, прислуга. И за все это 20 франков, т.е. 5 руб. серебром (в сутки). И это называется дорого! Ведь это 150 р. с. в месяц. Что Бог даст дальше, а пока все очень хорошо. До свиданья.

 12.

К П.А. Пузыревскому

Эмс (лето 1857 г.)

Любезные друзья! Желание написать много обыкновенно кончается тем, что ничего не напишешь. Так и я. Все собирался, собирался, — и не успел. Каждый день что-нибудь мешало. Впрочем, в Швейцарии, по истине, все позабудешь. К ней можно применить венгерскую песню:

Extra Helvetiam non est vita,

Si est vita, non est ita!

(Вне Швейцарии это не жизнь,

Если есть жизнь, это не так (лат.))

Написать все, почему так хорошо там, не успею; это-то и было причиной, что ничего так долго не писал. И, признаюсь, мы расстались со Швейцарией с великою грустью, предчувствуя, что нам не будет уже нигде так хорошо. И точно! Рейн со своими живописными буграми произвел на нас впечатление весьма слабое, а Эмс – тягостное, унылое. Это чисто гроб без крышки, в котором развелось огромное стадо мышей самого беспокойного нрава. Беготня, толкотня, а между тем напряженный туалет, насильственные развлечения: рулетка, карты, русские, словом, все пороки свойственные всем минеральным водам и морским купаньям. Не знаю, удастся ли мне тут что-нибудь написать. Сомневаюсь, потому что суета, если и самого не сделает суетливым, то все-таки разгонит мысли или испятнит их неуместными несвойственными впечатлениями. Я очень обрадовался Евгению Пеликану (Врач, профессор Медико-хирургической академии – прим.), который навещает Эмс наездом. Все-таки в медицинском отношении есть опора против здешнего шарлатанизма и герцогских спекуляций. Все мы, хоть в Швейцарии и поправились не на шутку, принялись за лечение, чтобы не упрекать себя после. Я пью отвратительный крейцнах и вместо чаю и кофе – молоко! т.е., что я с собой тут делаю, не надивлюсь. Крейцнах отсюда в 2-х часах езды, и я имею воду свежую. Вот и все наши новости… . До свиданья! В Эмсе пробудем ровно четыре недели, а там, если успеем, будем купаться, а нет – посетим Париж, да и домой. На первый раз довольно. Не теряю надежды повторить путешествие другим трактом включительно с Италией, потому что в Италию ездить на минуточку нельзя: это не Саратов.

 13.

К П.А. Пузыревскому

1-го (13-го) августа 1857 г. Бельгия

Приветствую вас с берегов Немецкого, весьма соленого и пока весьма учтивого моря. Купанье отличное; бала не нужно, потому что мужчины и женщины на волнах моря пляшут вместе в прозрачных рубашках. Народу тьма: теперь уже до 7 тысяч, а ожидают до 10 тысяч всех наций. Русские тут в своей географической пропорции, не так, как в Эмсе, который в этом году они обратили в русскую слободу. И порядок не такой, как в Эмсе: все обдумано для удобства путешественника. Жалею, что срок мал, и хоть лезу в воду, с неудовольствием, но выхожу с утешением в неизбежной пользе для моего организма.

Бельгию мы видели мельком из окна дурного вагона. В Брюсселе пробыли 4 часа; на возвратном пути пробудем долее. Но пока, в Остенде, Бельгия мне очень нравится. Зачем она отделилась от Голландии, это, я думаю, понимает одна Англия и радуется такому разделению сил государства, которое было уже и могло опять сделаться сильной соперницей Англии. Бельгия уставлена огромными городами в 50 тысяч и свыше жителей. Мы были по соседству в одном из таких городков – Брюжже. Кроме столиц, у нас таких городов нет. Главный промысел этого уголка – кружева. В другие части промышленности я не могу, не успел заглянуть, а должны быть интересны. По ученой и учебной части тем менее, но надеюсь кое-что пособрать на обратном пути.

После купанья мы отправимся в Париж, где и будем ожидать от вас писем.

Здоровье пока весьма добропорядочно. Утешаемся скорым свиданием с вами. Если и просрочим, то весьма немного.

 14.

К графу Г.А. Кушелеву-Безбородко

(Граф Григорий Кушелев-Безбородко (1832-1870) с 1858 года был почетным попечителем Нежинской гимназии – прим.)

25-го марта 1863 г. Таганрог.

Время беспрестанно меняет мнения; не менее того истина вырабатывается и постоянно светлеет. На моем длинном веку много я прожил теорий, политических направлений; не верил тогда, не верю и теперь принципу национальностей, зная, что конечная национальность одна это – человечество; у этой национальности цель одна, которую как ни гнетут и тушат, но она постоянно все более и более растет и светлеет. Я нажил себе миллионы врагов за то, что никак не хотел поклониться идолам минуты. Всегда жил и писал, применяясь ко времени, но всегда в пользу и защиту человечества.

Пришло время, когда об этом позволили говорить, хотя все еще вполголоса. Политические события 1863 года внушили мне мысль изложить, хоть в форме романа, мои воззрения на польскую революцию, тем более, что я там жил долго и мог изучить народ. Я слишком далек от пошлого славянофильства, но признаю необходимость исторической славянской лихорадки, которая должна, как период переходный, перевести нас к более общим принципам всецелого человечества. А потому, выдерживая борьбу с фанатизмами, мы должны понимать их и стойко держаться идеи братства славянских народов. Теперь оно кажется невозможным, но с развитием России в либеральном смысле – оно более чем возможно и верно.

По болезни я живу в Таганроге, где нет даже порядочного писаря, а потому боюсь, что серая бумага и дурное письмо весьма невыгодны для моего романа. Но не думаю, чтобы наружность могла иметь значение в глазах вашего сиятельства. Как воспитанник Нежинского лицея, я позволил себе обратиться прямо к вам. Не имея никаких средств, по крутым моим финансовым обстоятельствам, напечатать роман мой отдельно, я не прочь напечатать его и в журнале. Сообразуясь с прошедшим, так как я всегда получал по 60 р. за лист в «Библиотеке для чтения», и, полагая, что в романе будет около 15 печатных листов, я рассчитывал, что это сочинение доставит мне около 1000 руб.; но, послав его на усмотрение вашего сиятельства, я совершенно предоставляю Вашему решению назначить гонорар, какой признаете справедливым и возможным. Письмо и роман доставит вашему сиятельству племянник мой профессор Платон Алексеевич Пузыревский, а потому, если бы переписка могла затруднить, решение ваше может быть передано ему. Одного бы я желал искренне, чтобы роман мой был просмотрен предварительно и непосредственно вашим сиятельством лично. Посредники нередко в таком случае, вместо помощи, вредят делу.

Второе желание – простите за полную искренность – чтобы я мог узнать решение ваше поскорее, так как с этим обстоятельством в самой жизни моей связано многое.

Я считаю вас главою хоть и невидимой корпорации нежинских деятелей, и это придало мне смелость и внушило откровенность.

С истинным уважением и душевною преданностью честь имею быть вашего сиятельства покорнейшим слугою Н.Кукольник.

 15.

Всеподданнейшее письмо Нестора Кукольника

 Ноября 1864 г. Таганрог.

Всемилостивейший Государь!

Совершенно расстроенное здоровье заставило меня отказаться от службы, литературы и Петербурга и переселиться в Таганрог. Влиянием благодатного климата здоровье мое, хотя и медленно, восстановилось, и я счел долгом совести возвратиться на службу и на любимое литературное поприще, на котором я трудился с лишком тридцать лет. Более года употребил я на обработку новой драмы моей: «Гоф-Юнкер». Зная какие затруднения постоянно встречают у нас драматического писателя и как трудно за глаза получить место на службе, я решился собрать последние остатки истощенных моих средств, даже войти в долги, и отправился в Петербург. Соответственного для меня места на юге не отыскалось и я, в надежде, по крайней мере, на будущее, принужден был, несмотря на чин мой, прежнюю двадцатисемилетнюю службу и слишком трудные нужды мои, — поступить в почтовое ведомство сверх штата и без содержания. Драма же моя, одобренная театральным комитетом, пропущенная цензурою, принята в дирекции и, назначенная к представлению в октябре на петербургской и на московской сценах, обещала сколько-нибудь помочь моему расстроенному положению и обеспечить, по крайней мере, на год мое существование. С этою успокоительной надеждой я возвратился в Таганрог. Вдруг после двухмесячного ожидания, когда драма в обеих столицах была уже разучена и приготовлена к постановке, получаю уведомление, что пьеса: «Гоф-Юнкер» — запрещена…

Так как пьеса, пропущенная театральным комитетом и одобренная театральною цензурою, не может быть запрещена иначе, как по высочайшей вашего императорского величества воле, то естественно я был поражен до глубины души горестною мыслью, что самым невинным образом, без малейшего умысла, я мог навлечь на себя неудовольствие вашего величества с такими ужасными для меня последствиями. Одна совесть утешала меня и навела на мысль, что в это несчастное для меня время ваше императорское величество изволили быть в отсутствии, и что по докладу за глаза в превратном виде могло только быть исходатайствовано такое убийственное для меня решение, потому что невозможно и вообразить, чтобы запрещение пьесы, одобренной законными для того учреждениями, могло последовать без вашего, всемилостивейший государь, ведома. Но для того чтобы уничтожить добросовестный, более чем годовой труд автора, лишить его законом предоставленных прав, отнять у него кусок хлеба, должны быть слишком важные причины, — а между тем ни многочисленные мои сочинения, ни многолетняя служба, ни вся жизнь моя, ничем не запятнанная, не представляли памяти моей ни малейшего к тому повода; а новая драма моя по времени действия, по нравам и понятиям того века ни в каком случае не могла повести к каким бы то ни было предосудительным сближениям с нашим временем, — и если кто искал и находил в ней подобное сходство или намеки, тот очевидно и непростительно сам оскорблял наше время, и обвинял не меня, а свои собственные личные опасения.

В недоумении, с растерзанной душой я остановился на той мысли, что содержание драмы моей или отдельно вынутые слова были превратно истолкованы и в таком виде представлены вашему величеству.

Всемилостивейший государь! Простите великодушно моей дерзости. Но кому же мне жаловаться на мое несчастье, кто решится быть моим ходатаем и возвысить голос в мое оправдание?.. Просить не смею, но мне остается желать и надеяться, что справедливость и благость ваша признают возможным — повелеть лицу постороннему, независимому и беспристрастному рассмотреть мою драму вновь и передоложить о ней вашему величеству по строгой совести. Я готов лучше переносить не только тяжкие угрожающие мне лишения, но и самую нищету, — готов положить перо и отказаться от театра, составляющего одну из стихий моей жизни, чем носить мысль о вашем, всемилостивейший государь, на меня неудовольствии.

С беспредельною преданностью и благоговением имею счастье быть вашего императорского величества всемилостивейшего государя верноподданный Нестор Кукольник.

 16.

К А.П. Чеботареву

29-го октября 1867 г.

Дорогой друг Адам Петрович (Чеботарев — генерал-лейтенант, член комитета иррегулярных войск — прим.)! Ваша неожиданная телеграмма принесла мне высокое утешение. Она напомнила мне, что я еще не забыт всеми. Немного лет остается мне валандаться по белу-свету… да я и не ропщу: пожил и пожил хорошо, весело. Для многих был приятен, для множества полезен. Все функции гражданина, семьянина, друга и человека исполнил честно; не остался на старость совсем уж без куска хлеба. Что же мне еще? Детей у меня пропасть, жаль только, что остается множество недоделанных и поэтому не выпущенных в свет. Хочу заприсесть на покой, привести их в порядок, не знаю бо ни дня, ни часу, в он же Господь приидет, а потому надо обеспечить их участь и облегчить опекунов… (Конец письма не сохранился – прим.).

Реклама